Евгений Никифоров
КАК ХОРОШО, ЧТО Я ЖИВУ!
(Окончание. Начало в № 17-20)
В одном из его писем младшая дочь дописала:
"Папа, пока болел, взялся за "одностишия". Ходит- ходит, сядет и напишет, опять встанет, попьет чай и опять садится. Катя не учится, не хочет. Да и какое учение - автобус не ходит. Ученики 15 км пешком ходят. Школа не отапливается, я уже с 9-го на каникулах, в школе сидим в варежках, паста застывает, я в школе простыла, неделю не была. У нас в селе свет отключают на 2 часа вечером и на 3 утром. Живем хуже, чем в войну. Мы живем как в "Курочке Рябе" - все пьют и не работают".
А этот мотив неожиданно реализуется у него в "сказку":
ЛЮБВИ ВСЕ ВОЗРАСТЫ ПОКОРНЫ
- Не плачь, дед, не плачь,
баба. Я снесу вам не золотое яичко, а простое, - успокаивала
Курочка Ряба деда и бабу.
И баба, как видно, ничего
не имела против.
А дед подумал: "Мировая у
меня старуха! Ведь будь она такой, как та, что осталась
у разбитого корыта в другой известной сказке, - житья
бы сейчас не давала ни мне, ни Курочке Рябе…".
Подошел дед к бабе, неумело,
но нежно обнял за плечи суковатыми руками и после
тридцатилетнего перерыва поцеловал ее.
…Хорошо я, автор, объединил
две сказки в одну. Самому понравилось.
Ровно десять лет прошло с того дня, как я получил от него последнее письмо. Зная о его обстоятельствах, я писал ему, приглашал к морю, вкладывал чистые конверты, но ответа так и не получил.
"Я уже иссох, как прошлогодний плевок на перроне, оттого, что с лета не могу ответить тебе, - писал он в январе 1996 года. - Правда. Вот и ручку-то года два не держал в руке.
Мне не до моря было. Любе с апреля по октябрь сделали четыре операции. Две здесь, две в Запорожье. Я миллионы на лекарства бегал искал, и не до моря было. Да еще и на хлеб искал. Рыбу иногда продавал. А с апреля 94 года не работаю нигде. Нет работы. Одичал я уже здесь.
Не хотелось обо всем этом писать, липко, гадко все это, нюни словно бы распускаю, но вот решился раскиснуть только потому, чтобы ты хоть постепенно простил мое долгое и бессовестное молчание. Надо закругляться. Иначе опять все в безденежье упрется.
Все! Иду с тележкой за дровами на трассу (каждый день 4-5 часов). Угля нет, а две печки. Но дома очень тепло".
В его доме, где при старухе-матери, жене и дочерях он был единственным мужчиной, было тепло не только он дров, которые он на себе притаскивал со всех окрестных мест. (Это при его-то ногах, резанных скальпелем в 16-ти местах!..)
Сколько любви и тепла источала его скромная, застенчивая душа!
"Помнишь, Л.Толстой сказал с горечью и завистью: "Если бы все жены были такие, как у Достоевского! Насколько бы легче жилось русским литераторам!"
А у нас, Женечка, с тобой такие жены, слава им и поклон, нашим не очень избалованным жизнью и мишурой умницам-женам.
Пишу я тебе потому, что снова в суете сует ты утром забыл сказать своей жене, что сегодня она, как всегда, особенно очаровательна и женственна. А я не забыл! Нет, не твоей жене, а своей. Не забыл сказать, потому что я - хороший… (эгоист)".
Ни о каком писательстве он уже и не упоминал - ни о стихах, ни о прозе.
За два года до этого мы с приятелями, с детьми жили в палатках на берегу Азовского моря. Питались тем, что в изобилии давало море, образовали свое собственное "государство", с "конституцией", "правительством", флагом, гербом и с распределением ролей для всех обитателей. Сочиняли акростихи, писали друг на друга пародии, эпиграммы…
Среди прочих жителей "государства" вместе с нами был и один маститый литературный мэтр из Москвы. Зная об этом заранее, я письменно уведомил Глушнева и пригласил его посетить наш лагерь и воспользоваться представившимся случаем. И в один из дней Геннадий неожиданно появился со старым потерханным рюкзачком и еще более древней палаткой. Для этого ему пришлось со многими пересадками и оказиями пересечь половину Крыма.
Он быстро вошел в роль аборигена, нашел себе занятие, и в коллективном дневнике одна за другой стали появляться и его шуточные записи:
Пришед сюда и утеревши лик
(И все, кто шел, повытирали рожи),
Зачем же, о друзья, я так, о Боже!
Я в первые мгновенья не возлик-
Овал?
Приятен бухты был овал…
Ну, и так далее что-то в этом же духе.
Один только я знал истинную причину его появления: он пришел сюда не ради отдыха и развлечения, - дома дел было невпроворот, - а принес с собой рукопись. Мэтр с готовностью взялся почитать его рассказы, и дня два, пережидая полуденное пекло, добросовестно сидел с папкой в тени, которую отбрасывала прибрежная скала.
В один из дней они оба удалились в дальний конец бухты и долго вышагивали вдоль кромки воды туда и сюда. Что говорил мэтр, что пришлось выслушать Геннадию, я не знаю. Но, переночевав для приличия еще одну ночь, он рано утром, когда еще все спали, собрал свои пожитки и, ни с кем не прощаясь, исчез. Только на складном брезентовом стульчике остался листок с его прощальным стихотворением:
Поселок полюбил я, вам клянусь!
Мне с вами больно расставаться, братцы!
Но уж сюда я больше не вернусь,
А потому, что долго добираться:
Два дня сюда, да день назад…
P.S.Не обижайся, Женя, я
шучу.
Дашь телеграмму - сразу прилечу!
Обещания своего он не сдержал - никогда больше в гости не заглядывал.
Мэтр тогда ни словом не обмолвился о своем впечатлении, об их разговоре, да и Геннадий ни в одном из писем об этом также не упомянул. Мне же расспрашивать, а значит, бередить его свежую душевную рану, не хотелось. Потому я и не знаю, что из задуманного он успел написать, что давал на рецензию московскому светилу.
"Как хорошо, что я живу!" - писал он когда-то. И это был не просто голос его "лирического героя", только-только вступающего в жизнь. Это было его собственное мироощущение, которое до поры до времени не могли омрачить никакие жизненные передряги. Но пришло время, и этой благодатной жизненной энергии перестало хватать, а потом она и вовсе иссякла. И поэта не стало.
Память о писателе живет до тех пор, пока живут его книги. Но все дело в том, что наши детские книги, даже при массовых тиражах, - предмет крайне недолговечный. Богатые люди потому и богаты, что умеют считать свои деньги.
Во многих немецких домах мне приходилось видеть у детей тоненькие детские книжки, которые читали еще их прабабушки. Книжки были в твердых переплетах, с толстыми негнущимися листами, которые легко перелистывать еще неумелым и потому непослушным детским пальцам. Порвать и растрепать такую книжку очень сложно, потому и живут они многие десятилетия, переходя от одного поколения к другому.
Мы же, гоняясь за тиражами, экономили на переплетах, на специальной бумаге и выпускали книжки дешевые. А то, что дешево, то недолговечно. Поэтому старая детская книжка для нас - невообразимая редкость. Где сегодня можно найти книжки поэта Геннадия Глушнева, я не знаю. Но знаю точно, что дети, незнакомые с его стихами, беднее тех, которым с его стихами посчастливилось встречаться.
Потому чувство вины с тех пор не оставляет меня. Я даже не знаю, когда и отчего он умер. Прости, Геннадий Захарович, если можешь!